А М Пешковский Краткая биография

ПЕШКОВСКИЙ, АЛЕКСАНДР МАТВЕЕВИЧ

ПЕШКОВСКИЙ, АЛЕКСАНДР МАТВЕЕВИЧ (1878–1933), русский лингвист, специалист по русскому языку. Родился в Томске 11 (23 по новому стилю) августа 1878. В 1906 окончил Московский университет, принадлежал к школе Ф.Ф.Фортунатова. Долгое время преподавал русский язык в гимназиях; на научных исследованиях сосредоточился довольно поздно. С 1921 – профессор московских вузов (1-го МГУ и Высшего литературно-художественного института в 1921–1924, 2-го МГУ в 1926–1932). Умер Пешковский 27 марта 1933.

Большинство работ Пешковского посвящено грамматике русского языка. Главный труд – Русский синтаксис в научном освещении (1914; 3-е переработанное издание 1928), выдержавший семь изданий. Эта книга, написанная в чрезвычайно доступной форме, и сейчас остается одним из наиболее детальных и содержательных исследований русского синтаксиса и русской грамматики в целом.

Не отказываясь от представления о лингвистике как исторической науке, Пешковский уделял много внимания изучению современного языка. Он совмещал в своих работах психологический и формальный подходы к языку, стремился выработать четкие критерии выделения и классификации единиц языка, в частности слова (О понятии отдельного слова, 1925). В статье Интонация и грамматика (1928) ставил проблему (в полной мере не решенную и поныне) создания особой интонационной грамматики как раздела грамматической теории. Много занимался вопросами методики преподавания русского языка, стремясь сблизить педагогическую практику с наукой (Наш язык, 1922–1927 и др.); в статье 1923 Объективная и нормативная точка зрения на язык детально проанализировал научные и культурные предпосылки и следствия различия этих двух точек зрения.

Пешковский А.М. Методика родного языка, лингвистика, стилистика, поэтика. М., 1925
Пешковский А.М. Русский синтаксис в научном освещении. М., 1956

Ученые МПГУ

ПЕШКОВСКИЙ Александр Матвеевич (11.8.1878, Томск – 27.3.1933, Москва) – языковед; представитель формально-грамматической школы; специалист в области теории грамматики и методики ее преподавания; проф. 1-го МГУ (1921–24), 2-го МГУ (1926–32).

В 1897 окончил с золотой медалью гимназию в Феодосии и в том же году поступил на естественное отделение физ.-мат. факультета Императорского Московского ун-та (ИМУ). В 1899 был исключен за участие в студенческих волнениях; продолжил естественнонауч. образование в Берлине. В 1901 поступил на истор.-филолог. факультет ИМУ, окончил в 1906. Преподавал русский и латинский языки в частных гимназиях Москвы (1906–14), был лектором Высших педагогических курсов им. Д.И. Тихомирова (1914); проф. каф. сравнительного языковедения ун-та в Екатеринославле (Днепропетровск) (1918–21), Высшего литературно-художественного ин-та (1921–24). Грамматическая концепция П. складывалась на основе принципов школы Ф.Ф. Фортунатова, однако существенное влияние оказали также идеи А.А. Потебни. Среди проблем и понятий, получивших оригинальное истолкование в трудах П., были принципы системного подхода к языку; разграничение психологических и языковых категорий; методика эксперимента в грамматике и стилистике; «смысловая сторона речи» и грамматика; значение и форма (слова и словосочетания), системное представление грамматических категорий (их значения и структуры); учение о предметности и сказуемости; понятия слова, лексемы (термин введен П.); фразы; синтагмы; описание интонации в синтаксисе; функциональное истолкование понятия речевого стиля. С именем П. связано раскрытие системы языкового представления выражаемого содержания, выявление специфики языковых значений в сфере грамматики. Труды П. оказали влияние на формирование структурных и функциональных направлений лингвистического исследования, сохранили свою актуальность для проблематики когнитивной лингвистики, для разработки функциональных аспектов грамматики, для теории грамматических значений (многообразие типов «объединения форм со стороны значения» «при помощи: 1) единого значения; 2) единого комплекса однородных значений; 3) единого комплекса разнородных значений, одинаково повторяющихся в каждой из форм»).

С о ч.: Русский синтаксис в научном освещении. М., 1914; Школьная и научная грамматика. Опыт применения научно-грамматических принципов в школьной практике. М., 1914; Методика родного языка, лингвистика, стилистика, поэтика. М. ; Л., 1925; Вопросы методики родного языка, лингвистики и стилистики. М. ; Л., 1930.

Жизнь и труды Александра Матвеевича Пешковского

Опыт А. М. Пешковского бесценен. Его наследие, обрастая с годами
порой причудливыми методиками, «новоязом» и всякого рода инновациями,
сделанными на потребу времени, не потерялось — оно еще более утвердило
в истории имя А. М. Пешковского, приковало к нему внимание
современников. Одни видели в нем последовательного «фортунатовца»,
другие не разделяли его лингвистических взглядов, третьи путем
надуманных социологизаторских лозунгов впутывали его светлое имя в
эшелон «контрабандистов». Ученый всю сознательную жизнь находился под
перекрестным огнем критики. Он не принадлежал только XIX веку, когда
происходило становление его личности, и к XX столетию с его
бесконечными шатаниями, поисками и идеологическими штампами — он нашел
свой подход, выделился из вереницы канувших в лету педагогов и
методистов. Его имя и научные открытия вызывали восторженные отклики и
заслуженное уважение и в то же время были порицаемы. Не избежал он и
обвинений в свой адрес, которые тянулись много позднее его земного
пути.

В жизни и трудах ученого есть немало общего: он одинаково долго, не
без личных переживаний и раздумий, шел к своей цели в науке и весь
жизненный опыт пытался реализовать в педагогическом творчестве; он был
верен традициям Московской школы, и человеческая практика подсказывала
ему, как следует жить в науке, каких критериев придерживаться, чему и
кому служить.

А. М. Пешковского нельзя назвать кабинетным ученым. Вся его жизнь и
деятельность были направлены на общественное служение и
ориентировались, вопреки натянутым «концепциям» некоторых современников
и последователей, на изучение психологии восприятия слова, на создание
научной базы языковых знаний в процессе обучения. Вот поэтому в работах
ученого мы не найдем пустых схоластических приемов или самовлюбленного
позирования. Его теорию (а вернее сказать, теории) рождал
сознательный эксперимент, который был неотъемлемой частью
филологической и педагогической жизни А. М. Пешковского. Он одинаково
хорошо владел строгим лингвистическим мастерством построения теории
грамматики и так же тонко чувствовал совсем иную грань языкового
творчества — ритм стиха и ритм прозы.

Жизненность трудов А. М. Пешковского состоит в том, что они не стали
отражением внешних наслоений и не находились под печатью
идеологического или же личностного гнета. Его взгляды, в чем-то
устаревшие, но тем самым показывающие уязвимость любой, даже
совершенной гипотезы, обсуждаются и сейчас. Он сумел обобщить громадный
опыт школьной и вузовской практики, заставляя нас не упрощать и не
искажать факты, не жить ложными представлениями о развитии языка. Это
качество А. М. Пешковского, присутствующее во всех его работах,
передается и читателю, который, может быть, впервые начинает
задумываться над словом не публично, а «про себя». Оживить
образ слова, сохранить его для потомков, помочь им углубить знания о
языке — этим высоким служением была наполнена научная деятельность А.
М. Пешковского.

Идеи, который излагал ученый, выходят за пределы его времени и
переступили порог XXI века, а созданная им система занятий со
школьниками «от звука к значению», «от значения к форме» оказалась
востребованной и в наши дни.

Сквозь сеть алмазную зазеленел восток.

Вдаль по земле таинственной и строгой

Лучатся тысячи тропинок и дорог.

О, если б нам пройти чрез мир одной дорогой!

М. Волошин (1914 г.).

Александр Матвеевич Пешковский родился в Томске 23 августа 1878 г. и
принадлежал к тому редкому поколению русских ученых, чье филологическое
мировоззрение сформировалось на рубеже XIX–XX вв. — времени всплеска
новых научных идей, образования лингвистических обществ и в целом смены
приоритетов в культурной жизни страны. Все это не могло не отразиться
на его творческом ремесле, к которому он шел дорогой нелегких скитаний
и поиска своей системы жизненных ценностей.

Еще в ранние годы (и об этом, кажется, в отношении А. М. Пешковского
никто не писал) он, увлеченный естественно-научными исследованиями,
находился в ином эстетическом окружении, во многом сформировавшем его
как творческую личность.

Детство и юношество ученого прошли в Крыму, где в 1897 г. он окончил
с золотой медалью феодосийскую гимназию и вскоре поступил на
естественное отделение физико-математического факультета Московского
университета. В Крыму, в 1893 г. он познакомился с будущим литератором,
художником, поэтом и философом Максимилианом Волошиным. Дружба с ним
сохранялась на протяжении всей его жизни, и человек «пустынного
затвора» стал в какой-то мере ориентиром для А. М. Пешковского, самым
близким собеседником и другом. Именно М. Волошину Александр Матвеевич
доверял свои сокровенные тайны души, разрываемой внутренними
противоречиями: как жить, по какому идти пути… В этих размышлениях,
впервые публикуемых далее, перед нами иной Пешковский: его
человеческий облик, скрытый за пеленой «методиста», находит выражение в
философских размышлениях о жизни и бытии, о том правдоискательстве, к
которому стремились все лучшие умы России — и в малом, таком, как
личная судьба, и в большом — как общественное служение Родине.

«Я начинаю укрепляться во мнении, — писал он М. Волошину, — что и я-то сам лишь понимаю естественные науки, но не люблю
их. Что я их понимаю, что мне нетрудно было усвоить основные факты и
сделать их сферу немножко своею, что я увлекаюсь конечными выводами и
загадками — это тебе известно. Но возьмем другую сторону медали. В
детстве до поступления в гимназию я любил только литературу. Из
классиков я читал тогда только Пушкина и Лермонтова — остальные все из
детской литературы. В гимназии в 1-м классе я очень любил
латинский язык, т. е. мне нравилась грамматика и процесс перевода (это,
слава Богу, исчезло конечно). География тоже нравилась, но нужно
прибавить, что учитель был совершенно исключительный по талантливости и
оригинальности (за это его скоро удалили). …что поступая собственно
влечению характера, а не разума, я должен бы был
собственно поступить на историко-филологический факультет. Поясню еще
тебе свою мысль. В том, напр., что я увлекался поэзией, не было
никакого противоречия с естествознанием, но в том, что я увлекался
больше, чем эстетически, было противоречие. В сущности чтобы
быть естественником, нужно быть человеком холодным или по крайней мере
иметь особую камеру холодности в мозгу. Естествознание имеет очень
много общего с «чистым» искусством — отдаленность от ближнего (я говорю
о теоретическом естествознании — прикладное же уж совсем не по мне, так
как я все-таки теоретик). Ну-с затем университет, усердные занятия
науками — и никакого влечения к какой-либо из них. Наконец я
остановился на зоологии — но почему? Я должен сознаться, что в сущности
это потому, что зоология ближе всего к человеку (здесь и далее выделено
нами. — О. Н.). Присматриваясь к знакомым зоологам, я
убеждаюсь, что у меня в сущности нет «зоологического пункта» в мозгу,
если можно так выразиться. Под этим я разумею интерес к животным формам, интерес чисто органический, беспричинный, который единственно и побуждает человека итти (так у автора. — О. Н.)
по этому пути. Я прихожу к такому убеждению, что никогда ни один зоолог
не сделался таковым потому, что он интересовался той или иной
проблемой; нет, он просто интересовался материалом и этим путем пришел
к увлечению проблемами. Этого у меня совершенно нет. Повторяю,
биологические науки интересуют меня больше физико-химических, потому
что они ближе к человеку, зоология больше ботаники, потому что она
ближе к человеку. Ясно, следовательно, что гуманитарные науки
заинтересуют меня еще больше и что из них заинтересуют именно те,
которые занимаются человеком собственно, т. е. его духовными
способностями. А раз я пришел к такому выводу, то намерение
специализироваться по зоологии в ближайшем семестре подвергается
полному риску быть неисполненным. На его место становится совсем другое
намерение. Вместо того чтобы заниматься всю зиму первую половину дня
зоологией, а вторую анатомией, как я думал, — слушать из естественных
наук только одну физиологию растений и животных, которая одна осталась
для меня совершенно неизвестной из естественно-исторического курса — а
остальное время слушать гуманитарные науки из самых различных областей,
т. е. другими словами продолжать общее образование на почве
естественно-исторической. Произошел этот переворот как раз в то время,
когда я уже почти что успокоился на мысли о специализации и потому,
можешь себе представить, какой сумбур у меня в голове. Конечно, совета
я от тебя не ожидаю, потому что в таких делах, где должно решить
собственное влечение — советы невозможны. Но ты мне все-таки кое-что
напишешь и все, что ты напишешь по этому поводу, я прочту с жадностью.
Говорить мне об этом кроме тебя абсолютно не с кем»1.

Это смятение в душе молодого А. М. Пешковского, его переход от
занятий естественной наукой в иную сферу, раскрывающую духовные
способности человека, и стали тем отправным пунктом в судьбе будущего
ученого, который на долгие годы определил его филологическое сознание.
Поступи он по-другому — и мы не знали бы того Пешковского, какой теперь
известен еще со студенческой скамьи. Это, быть может, самое философское
сочинение показывает, где лежали его истинные интересы и что он считал
для себя самым важным в профессиональной деятельности. Исповедь
задушевному другу дает понять, насколько непростым был выбор и через
какие душевные переживания он прошел. Главное для А. М. Пешковского —
найти гармонию с самим собой, разобраться в причинах столь
стремительных перемен, обосновать, наконец, такой неожиданный поворот
от увлечения зоологией и математикой к филологии. Высказанные им мысли
во многом приоткрывают завесу его творческой натуры, показывают ее
психофизические свойства, неординарность характера — все то, что
получило впоследствии выражение в трудах и педагогической деятельности
ученого.

Дальнейшие этапы его человеческой биографии столь же стремительны и
неожиданны: в 1899 г. за участие в студенческих волнениях его исключили
из Московского университета, и он продолжил естественно-научное
образование в Берлине. В апреле 1901 г. вместе с М. А. Волошиным
совершил путешествие по Бретани. Возвратившись в Россию, А. М.
Пешковский в 1901 г. вновь поступил в Московский университет, но уже на
историко-филологический факультет. В 1902 г. «за участие в студенческом
движении опять был исключен из университета и на шесть месяцев заключен
в тюрьму»2. Он окончил alma mater только в 1906 г.

На одном из учебников А. М. Пешковского «Наш язык» начертано: «Моему
первому и незабвенному учителю Роману Федоровичу Брандту посвящаю я эту
книгу». Мы не знаем пока еще многих обстоятельств жизни А. М.
Пешковского в студенческие годы, но можем предположить, что именно Р.
Ф. Брандт, знаменитый славист, профессор Московского университета,
сыграл определенную роль в становлении А. М. Пешковского как личности в
годы его революционных увлечений и скитаний. Известно, что Р. Ф. Брандт
с 1889 по 1902 г. «состоял секретарем историко-филологического
факультета, неоднократно исполнял обязанности декана…»3
и, быть может, способствовал благополучному завершению А. М. Пешковским
университетского курса. Кроме того, Р. Ф. Брандт был широко известен
как поэт-баснописец, переводчик произведений славянских и
западноевропейских художников слова, он откликался и на современные его
времени явления (например, написал работу о языке футуристов).
Неравнодушен к новым веяниям в литературе был и А. М. Пешковский,
создавший оригинальные работы по лингвистическому стиховедению и
поэтике. Так соприкасались, явно или же косвенно, судьбы двух
самобытных филологов — учителя и ученика.

Вся последующая деятельность А. М. Пешковского связана с работой в
средней школе и вузах: вначале он преподавал русский и латинский языки
в частных гимназиях Москвы, «где условия для работы были несколько
менее стеснительными, чем в казенных учебных заведениях»4, а с 1914 г. читал различные дисциплины на Высших педагогических курсах Д. И. Тихомирова.

А. М. Пешковский и в начале своего творческого пути был нетипичным
филологом в том смысле, что смог удачно соединить строгие научные
приемы анализа текста и его создателей — авторов, далеко не
безразличных ученому. Оттого, наверное, на страницах самого объемного
труда — «Русский синтаксис в научном освещении» — не случайно появились
строки из поэзии В. Я. Брюсова, А. Блока, Ф. Сологуба наряду с
отрывками из Пушкина, Некрасова, Л. Толстого, Чехова и периодики 1920-х
гг. Текст воспринимался А. М. Пешковским не как пустой объект
исследования: он был наполнен отголосками событий и имен, речевых
характеристик разных эпох, проецировавшихся через «грамматическое
сознание» ученого. Некоторых из своих «авторов» он знал лично. Мы уже
писали о его дружбе с М. А. Волошиным. Другой яркий представитель
литературы Серебряного века, В. Я. Брюсов, гармонично вошел в
лингвистическую концепцию А. М. Пешковского своими стихами. Например,
когда говорится об особенностях приложений, то приводится такой
отрывок:

Въ этой нежности мгновенной

Можетъ, тайно, разлита

Ласка матери-вселенной. (Брюс.)5.

Сочетания со сказуемостным приложением иллюстрируются так:

Онъ былъ царевичъ и мужчина… (Брюс.).

…Но мгновенье было — трепетъ, взоры были — страхъ! (Брюс.)6.

В. Я. Брюсову А. М. Пешковский подарил первое издание «Русского
синтаксиса…», оставив на титульном листе книги примечательную надпись:
«Глубокоуважаемому Валерiю Яковлевичу Брюсову от его усерднаго читателя
и почитателя, Александра Матв#евича П#шковскаго. Москва 29/XI 1915 г.
(Сивцев Вражек 35 кв. 18)»7.
И позднее, уже на страницах сборника «Свиток», где А. М. Пешковский
опубликовал статью «Стихи и проза с лингвистической точки зрения», тоже
помещен автограф ученого: «Многоуважаемому В. Я. Брюсову от автора.
22/IX 24 г. (из сб. «Свиток» № 3 й )»8.

Так, еще в молодые годы А. М. Пешковский, быть может не без
содействия М. А. Волошина, общался с крупнейшими литераторами того
времени и даже конкурировал с ними в своем стремлении к художественному
творчеству, поиску собственного искусства и лингвистическому
эксперименту.

А. М. Пешковский принимал участие в работе Московской
диалектологической комиссии. Так, например, на одном из заседаний 1915
г. он прочитал доклад «Синтаксис в школе». Там же проходили оживленные
дискуссии о новых книгах, обсуждались интересные проблемы в области
полевых исследований, теории и истории языка и многое другое. По
имеющимся у нас данным А. М. Пешковский еще дважды выступал с докладами
в МДК: «Несколько наблюдений над ритмико-мелодической стороной русской
речи» и «О книге Всеволодского-Гернгросса “Теория русской речевой
интонации”». Вопросы, поставленные автором в «Русском синтаксисе в
научном освещении», также стали предметом обсуждения. Дискуссия по этой
проблеме была инициирована выступлениями М. Н. Петерсона: «Из бесед
следует отметить четыре “синтаксические” беседы, вызванные
докладом М. Н. Петерсона о синтаксисе А. М. Пешковского…»9.
6 февраля 1929 г. ученый присутствовал на юбилейном 189 заседании
Московской диалектологической комиссии, проходившем в семинарском
корпусе I МГУ, которое было посвящено 25-летию со дня ее основания.
Вместе с Д. Н. Ушаковым, Н. Н. Дурново, И. Г. Голановым, М. Н.
Петерсоном, И. М. Тарабриным, Г. А. Ильинским и другими членами
комиссии ученые почтили память ее первого председателя академика Ф. Е.
Корша и покровителя А. А. Шахматова, поделились воспоминаниями о своих
учителях и деятельности МДК, охарактеризовали главнейшие направления в
научной работе и перспективы будущих исследований10.

Уходили, один за другим, виднейшие отечественные филологи-слависты и
лингвисты — Ф. Ф. Фортунатов, Ф. Е. Корш, А. А. Шахматов, которые своим
авторитетом и титанической деятельностью заражали и заряжали новые
силы, вели вперед, какой бы областью они ни занимались —
диалектологией, современным или восточным языкознанием,
компаративистикой. Именно тогда, на рубеже XIX–XX веков, накануне
больших перемен, и зародилось новое (хотя по сути своей — классическое
и строго научное) направление, ставившее своей задачей в том числе и
поднятие авторитета русской науки в целом путем обращения к богатейшему
опыту классиков и живой исследовательско-экспедиционной работы в разных
направлениях филологии, поставленной уже не на разрозненные, хаотично
движущиеся «эксперименты», а на строго организованную и обоснованную
систему, приоритетом которой была наукаконкретных данных (А. М.
Селищев) — лингвистика. Роль Московской лингвистической школы и
Московской диалектологической комиссии в этом, несомненно, велика. Из
нее вышли крупнейшие ученые, сформировавшие костяк Московской
лингвистической школы. Но в то же время она была и центром филологического эксперимента,
где опробовались многие индивидуальные методики (А. М. Пешковский) и
решались актуальные задачи школьного и вузовского образования. В русле
ее направлений А. М. Пешковский, например, в 1921–1923 гг. принимал
участие в деятельности Лингвистического общества при Московском
университете, заседания которого проходили часто совместно с работой
Лингвистической секции Научно-исследовательского института языка и
литературы. В указанный период он сделал доклад «О понятии отдельного
слова»11.

Все эти события, как мы полагаем, оказали большое влияние и на формирование научной позиции А. М. Пешковского.

Уже в 1910-е гг. ученый ведет активную общественную деятельность на
ниве филологического просвещения: в 1916–1917 гг. он выступил в Москве
на первом Всероссийском съезде преподавателей русского языка средней
школы с докладом «Роль выразительного чтения в обучении знакам
препинания».

Послереволюционная деятельность А. М. Пешковского связана с
преподаванием на кафедре сравнительного языковедения в Днепропетровском
(б. Екатеринославском) университете (1918 г.), в Высшем институте
народного образования и других учебных заведениях. С 1921 г. он являлся
профессором 1-го Московского университета и Высшего
литературно-художественного института им. В. Я. Брюсова. В эти же годы
он вел большую организационную работу: был председателем Московской
постоянной комиссии преподавателей русского языка, членом специальных
ученых комиссий при Наркомпросе и Главнауке, неоднократно участвовал в
совещаниях по вопросам методики преподавания русского языка. Так,
например, 14 июля 1922 г. ученый выступил с докладом «Желательные
изменения в программе рабочих факультетов по русскому языку» на
конференции рабочих факультетов.

С такой же пытливой страстностью и энтузиазмом, с какой он
пропагандировал родной язык как педагог и методист, А. М. Пешковский
был увлечен и другой стихией художественного творчества, которое влекло
его еще с юношеских лет. В беспокойные 1920-е гг. он участвовал
знаковых культурных проектах. Но не только.

Как ни вспомнить знаменитые «Никитинские субботники» — литературное
общество, объединившее многих талантливых поэтов и прозаиков; там
читались историко-литературные доклады, декламировались стихи и
переводы, выступали беллетристы и драматурги. В № 3 сборника «Свиток»,
выпускавшегося этим обществом, вместе со статьей А. М. Пешковского были
помещены публикации Л. Гроссмана, К. Бальмонта, О. Мандельштама и
других авторов. Участником заседаний был и друг А. М. Пешковского М. А.
Волошин.

Здесь, в живой атмосфере творчества, ученый мог выражать свои мысли
возможно более смело и в чем-то даже парадоксально, уже не опираясь на
грамматические традиции Московской лингвистической школы. В этих
поэтико-стилистических исканиях он выразил свой опыт, свои наблюдения и
поразительную интуицию глубокого знатока и провидца художественных и
лингвистических открытий будущего.

А. М. Пешковский и в общении с творческой интеллигенцией был
остроумен и свеж: его искрометные миниатюры подчеркивают незаурядность
языкового мышления ученого и гармонию вкуса. На письме Е. Ф. Никитиной,
например, он начертал такой стих:

Дорогой Евдоксии Федоровне Никитиной

Чашка и чай лишь случайно созвучны, на

Но не случайно у Вас оба приют

Нами обнаружено свидетельство об избрании А. М. Пешковского в 1925
г. в действительные члены Общества любителей российской словесности. В
«Заявлении» на имя председателя ОЛРС от 8 марта 1925 г. он писал:
«Выражая глубокую признательность за сделанное мне предложение вступить
в члены Общества, заявляю, что согласен на баллотировку и желал бы
работать в Обществе»13.
В деле сохранилось также «предложение» членов ОЛРС, подписанное
известными филологами П. Н. Сакулиным, Н. К. Пиксановым и др., о
принятии А. М. Пешковского в действительные члены ОЛРС14.

1920-е годы — время бурного идеологического строительства, одним из составных частей которого было образование, решавшее практические
задачи. Но тогда еще было возможно под вывесками учебных заведений и
многочисленных комиссий без нажима сверху свободно обсуждать в том
числе и актуальные научные проблемы, имевшие прикладное значение.
Отголоски некоторых дискуссий донесли до нас и голос А. М. Пешковского.
Так, в журнале «Родной язык и литература в трудовой школе» за 1928 г.
был помещен отчет работы кафедры языка в Коммунистическом университете
имени тов. Сталина, ставившей своей задачей «подготовку
квалифицированных партийных работников для советского и зарубежного
Востока». В нем отмечалось, что на предметных комиссиях были заслушаны
следующие доклады: председателя (так в тексте. — О. Н.) кафедры
Г. К. Данилова «Основной лингвистический закон по данным Белицкого
говора», проф. Е. Д. Поливанова «Понятие эволюции в языке», проф. А. М.
Пешковского «Европейская пунктуация и ее недостатки» и др. Здесь дается
и краткое изложение всех выступлений. «Проф. Пешковский дал
общий обзор европейской пунктуации. Несмотря на частные различия по
отдельным языкам, европейская пунктуация представляет, в общем, один
тип. Самые знаки пунктуации одни и те же, общий смысл каждого знака
одинаков, так что можно говорить об единой европейской пунктуации. Как
же определяет европейская пунктуация свои задачи?

Две задачи — фонетико-интонационная и логико-грамматическая
. Они принципиально примиримы, но в литературе по вопросам
пунктуации нет об’единения этих двух принципов .

В самом кодексе европейской пунктуации, во всех правилах, —
неточность. Правила пестрят фразами вроде: “иногда ставится запятая”,
“длинные, краткие” предложения. Тире стало знаком отчаяния. Но если
пунктуация — законодательство, то подобные выражения недопустимы.
Многопринципность европейской пунктуации на практике оказывается
беспринципностью.

Между кодексом и фактической пунктуацией огромная пропасть.
Фактически преобладает интонационный момент, теоретически он занимает
весьма подчиненное место. Такое положение требует реформы. На первый
план необходимо выдвинуть интонационный момент, так как у пишущего
всегда желание акустически довести до сознания читающих то, что он
пишет. Да и всякий произносит мысленно то, что он пишет. Интонационный
принцип должен быть формулирован как психоинтонационный, так как
интонация — тонкая вещь, формулировать ее нелегко; это должно
происходить на психологической почве. Известные уступки, точно
оговоренные, должны быть сделаны и собственно-грамматическому принципу»15.

А. М. Пешковский показал себя знатоком европейской лингвистической
практики, хорошо понимавшим и чувствовавшим реальную языковую ситуацию.

Он также входил в состав комиссии по русскому языку при Институте
методов школьной работы. В ее отчете за 1927–1928 гг. отмечалось, что
А. М. Пешковский был избран председателем президиума вместе с П. О.
Афанасьевым (товарищ председателя) и А. Б. Шапиро (секретарь). Там же
говорилось, что «за время с 21 октября 1927 г по 18 мая 1928 г.
состоялось 11 заседаний комиссии». Большинство докладов было связано с
проблемами преподавания русского языка в школе. А. М. Пешковский
неоднократно выступал с дискуссионными сообщениями. Так, «в первом
заседании комиссии (21 октября) был заслушан доклад А. М. Пешковского
на тему “Пересмотр важнейших вопросов синтаксиса”. Докладчик осветил
основные положения своей синтаксической системы, как она дана им во
вновь выходящем издании “Русского синтаксиса в научном освещении”
(переработанном и расширенном)». На пятом заседании (13 января 1928
года) А. М. Пешковский выступил с отзывом об учебниках по пунктуации.
На девятом были прослушаны сообщения о новых учебных пособиях; в числе
докладчиков был и А. М. Пешковский16.

1920-е годы выдвинули целую плеяду ученых-филологов и педагогов,
разрабатывавших новые принципы учебной работы и методы обучения. С. И.
Абакумов, П. О. Афанасьев, П. А. Дудель, И. Н. Кубиков, И. Р. Палей, Н.
С. Поздняков, М. В. Ушаков, А. Б. Шапиро и др. активно включились в
работу по перестройке и пересмотру целого ряда положений
научно-педагогической практики. Многое позднее было использовано и
реализовано в школе. К числу этих новаторов, вне сомнения, стоит
отнести и А. М. Пешковского, который являлся не только автором многих
оригинальных работ, но инициатором и вдохновителем интересных
начинаний, по сути дела он был общественником в высоком смысле этого слова.

С 1926 г. ученый работал на педагогическом факультете 2-го
Московского университета, в Редакционно-издательском институте. Он
преподавал в Московском государственном педагогическом институте.

Примечательным фактом в биографии А. М. Пешковского стало выдвижение
его кандидатуры на выборах в Академию наук СССР в 1928 г. Тогда научные
работники Москвы обратились в АН с предложением избрать его
действительным членом по отделению литератур и языков европейских
народов. В этом документе отмечалось, что «А. М. Пешковского следует
считать крупным ученым, автором выдающихся трудов, соединяющим широкие
научные интересы с высоко полезной общественно-педагогической
деятельностью»17.

Кроме насыщенной педагогической и общественной деятельности, А. М.
Пешковский занимался редактированием книг (он написал предисловия к
трудам А. Артюшкова «Звук и стих. Современные исследования фонетики
русского стиха». Пг., 1923; С. Карцевского «Повторительный курс
русского языка». М.-Л., 1927), много полемизировал в научной печати по
проблемам обучения русскому языку, опубликовал рецензии на книги Н. С.
Державина, С. И. Абакумова, Л. А. Булаховского, Н. Бельчикова и А.
Шапиро, Р. О. Шор и других ученых-практиков. В то же время он занимался
подготовкой материалов для «Словарю языка А. С. Пушкина» и составлением
нового орфографического словаря для начальной и средней школы18.

Летом 1928 г. А. М. Пешковский снова побывал в Крыму, в Коктебеле, у
друга юности М. А. Волошина, в доме отдыха для писателей,
организованном по инициативе последнего. В разное время там жили
крупнейшие деятели искусства: В. В. Вересаев, А. Белый, В. Я. Брюсов и
многие другие. В 1920–1930-е гг. дом М. А. Волошина становится местом
паломничества и приюта интеллигенции:

Тут по ночам беседуют со мной

Историки, поэты, богословы.

И здесь их голос, властный, как орган,

Глухую речь и самый тихий шёпот

Не заглушит ни южный ураган,

Ни грохот волн, ни Понта мрачный ропот.

М. Волошин («Дом поэта»).

В «прохладных кельях» проводились стихотворные конкурсы, выставки,
литературные вечера. Это был своего рода центр русской культуры, один
из немногих островков, дышавших свободой творчества в искусстве «в годы
лжи, падений и разрух». Живая, постоянно ищущая натура А. М.
Пешковского, энергетизм его творческой личности и здесь находили
выражение и отдохновение.

А. М. Пешковский немало скитался: родился в Сибири, детство и юность
провел в Крыму, учился в столичном университете и в Западной Европе,
путешествовал… Но бóльшая часть его кипучей жизни прошла в Москве, где
он нашел свое призвание и смог реализовать замыслы. Нам удалось
разыскать редкие факты из московской биографии ученого, и они очень
символичны. По данным известного историка культуры и библиографа В.
Сорокина, в доме № 2 по Рахмановскому переулку, расположенному между
улицами Петровка и Неглинная, в гостиничном корпусе жил А. М.
Пешковский, у которого «останавливался его друг по университету поэт
Максимилиан Волошин». Примечательно, что здесь же в 1830-е гг.
квартировал В. Г. Белинский, отчисленный из Московского университета за
антикрепостническую пьесу «Дмитрий Калинин», — работал над переводами и
книгой «Основания русской грамматики»19.
В 1910–1930-е гг. А. М. Пешковский жил в самом сердце культурной Москвы
— в арбатских переулках, на Сивцевом Вражке в доме № 35, кв. 18.
Неподалеку от него, в доме № 19, «в начале 1912 г. останавливался поэт
М. А. Волошин». Рядом, на углу Сивцева Вражка и Плотникова переулка,
жили Д. Н. Ушаков и знаменитый пианист К. Н. Игумнов, в Большом
Афанасьевском — М. Н. Петерсон и В. В. Виноградов. Целое созвездие
русских поэтов, писателей, художников, деятелей науки и музыкального
искусства еще с дореволюционных времен жили в этом уголке старой Москвы20.

Об А. М. Пешковском с большим душевным волнением вспоминали люди,
знавшие ученого не понаслышке и выделившие, пожалуй, самую суть его
человеческого облика: «Главной чертой А. М. Пешковского была его
беспокойная страстность, направленность пытливой мысли к новому,
самоотверженная честность в исполнении своего долга, желание принести
наибольшую пользу Родине. Именно это побудило его сначала, в
студенческие годы, принять участие в революционном движении, потом
долго искать своего пути в науке, чтобы в конце концов остановиться на
филологии… и вести непримиримую борьбу за передовые идеи в лингвистике
и методике русского языка»21.

Осколки памяти донесли до нас и немногие свойства его личности, где
даже такие, внешние, признаки показательны. Известный методист Н.
Поздняков писал: «…он как живой стоит передо мной: маленький,
подвижной, очки всегда немного набок, а за ними сосредоточенные,
постоянно вглядывающиеся в какую-то мысль глаза. Я вижу искорки,
вспыхивающие в его зрачках, улыбку, сопровождающую эти вспышки, и мне
чудится его голос…»22.

Портрет А. М. Пешковского дополняют воспоминания писателя А. Р.
Палея: «Из-за своего некрепкого здоровья… Александр Матвеевич быстро
уставал от ходьбы. Потому он носил с собой портативный складной стул.
Однажды мы с ним встретились у гостиницы “Метрополь”… Пешковский
поставил стул у стены здания и расположился сидя побеседовать со мной.
Какая-то проходившая мимо старушка посмотрела на стульчик, потом на
сидевшего на нем пожилого человека, явно не собиравшегося уходить.
Затем, движимая, очевидно, привычными ассоциациями, достала монетку и
попыталась предложить ее Александру Матвеевичу.

Пешковский потом добродушно смеялся…

…Он любил музыку и был глубоко музыкально образован. В
Екатеринославе… он давал частные уроки музыки. И математики — потому
что и математику знал отлично. Живя в Москве, он постоянно посещал
концерты в консерватории… Некоторое время в его квартире жили две
консерваторки-пианистки и, конечно, много упражнялись на своем
инструменте.

Они вам, верно, мешают работать? — спрашивал Александра Матвеевича мой брат (известный методист И. Р. Палей. — О. Н.).

О нет! — возражал он. — Они ведь хорошо играют»23.

Жизнь А. М. Пешковского оборвалась 27 марта 1933 г.

Нетрудно заметить, что в земном пути и на филологическом поприще он
был первооткрывателем, большим энтузиастом и великим тружеником,
оставившим по себе добрую память преданного служителя родной
словесности, ее страстного пропагандиста и бескорыстного Учителя.

Без имени А. М. Пешковского невозможно представить себе русскую
филологическую культуру XX века, вобравшую, кажется, все ритмы и
благозвучия той противоречивой эпохи. Научное наследие ученого намного
пережило его время и сейчас находится на передовой лингвистических
дискуссий, обнаруживая исключительную ценность «ликов творчества»
Александра Матвеевича Пешковского:

Всё видеть, всё понять, всё знать, всё пережить,

Все формы, все цвета вобрать в себя глазами,

Пройти по всей земле горящими ступнями,

Всё воспринять и снова воплотить.

М. Волошин (1914 г.).

II. Труды и полемика

Известна древнеиндийская притча о слепых браминах, споривших о том,
что такое слон: брамин, ощупывавший ноги слона, утверждал, что слон —
это четыре столба, брамин, ощупывавший хвост, утверждал, что слон —
веревка и т. д. Нечто подобное происходит в последнее время с
исследователями языка в вопросе о предмете синтаксиса. Каждый
утвер­ждает, что синтаксис — это то, что он в нем «нащупал». Но
синтаксис всегда оказывается больше этой «нащупанной» области.

Удивительна, не похожа на других и научная биография ученого. Его
первый труд — «Русский синтаксис в научном освещении» (М., 1914) — стал
заметным явлением в языкознании того времени и вызвал широкий резонанс
в филологической печати. Новый ученый заявил о себе ярким, цельным,
методологически продуманным исследованием, предназначенным «для
самообразования и школы». Книга была удостоена премии Академии наук в
1915 г. Как выпускник Московского университета А. М. Пешковский хорошо
усвоил идеи фортунатовской школы. В предисловии к первому изданию он
писал: «Научным фундаментом книги послужили прежде всего
университетские курсы проф. Ф. Ф. Фортунатова и В. К. Поржезинского»24.
Он также хорошо знал и работы европейских ученых: Ф. Миклошича, Г.
Пауля и Б. Дельбрюка. Вместе с тем ученый не отказывался от традиции,
заложенной трудами А. А. Потебни и Д. Н. Овсянико-Куликовского, но
развивал их взгляды по-своему. Д. Н. Ушаков в небольшой рецензии на
первые работы А. М. Пешковского прямо говорил об истоках
лингвистических воззрений автора, не противопоставляя их, а, наоборот,
раздвигая диапазон языковедческих школ, показывая преемственность в
формировании научной позиции А. М. Пешковского: «Автор как ученый
принадлежит к Московской лингвистической школе, т. е. школе профессора
и академика Ф. Фортунатова, недавно умершего, но успевшего ознакомиться
с этой книгой и высказаться о ней с большой похвалой. На идеях
Фортунатова и основана главным образом система г. Пешковского; кроме
того, на него повлияли труды Потебни и Овсянико-Куликовского.
Естественно прежде всего поставить вопрос об отношении нового
синтаксиса к труду этого последнего ученого. Не вдаваясь в частности,
скажем, что в деле постановки вопроса о реформе преподавания синтаксиса
русская школа более всего обязана Д. Н. Овсянико-Куликовскому;
талантливым освещением многих синтаксических явлений он немало сделал
также и для разрешения этого вопроса, и в главную заслугу ему должно
поставить все то, чтó он сделал на пути разрушения логической точки
зрения в синтаксисе; но истинно-грамматического, или, — что то же, —
истинно-лингвистического облика в труде его русский синтаксис все-таки
не получил. В этом отношении синтаксис г. Пешковского — крупный шаг
вперед»25.

Мы полностью публикуем эту рецензию в нашем издании, но здесь хотим
остановиться еще на одном фрагменте, справедливо выделенном Д. Н.
Ушаковым как новаторство А. М. Пешковского: «Отметим у г.
Пешковского как новость для подобных общих трудов по синтаксису
обращение внимания на интонацию и ритм речи как внешние показатели
известных синтаксических оттенков»26.
Именно это свойство лингвистического темперамента ученого и в других
его работах будет неизменно присутствовать как одно из основных качеств
речевой деятельности, живого слова, на которое всегда ориентировался А.
М. Пешковский.

«Русский синтаксис…» появился в противоречивое время и уже самим
фактом издания нес на себе отпечаток идейных столкновений прошлого,
настоящего и будущего. Их характер хорошо выразил Ю. Д. Апресян во
вступительной статье к восьмому изданию этого труда: «Во-первых, это
столкновение школьной и научной грамматики и попытка поднять уровень
теоретичности школьной грамматики за счет более строгих определений
основных грамматических понятий. Во-вторых, это конфликт между
историческим описанием языка — господствующим типом научного описания в
ту эпоху — и потребностями сугубо практического преподавания
современного языка с целью повышения уровня грамотности говорящих и
пишущих на нем людей. В-третьих, это конфликт между психологизмом
предшествующей эпохи (А. А. Потебня) и формализмом фортунатовской школы
русской лингвистики. В-четвертых, это конфликт между требованием
марксистской идеологизации всех областей научного знания, во всяком
случае на уровне обязательных к исполнению фразеологических штампов, и
эмпирическими данными конкретной науки. В-пятых, это конфликт между
усиливавшимся давлением марризма и здравым смыслом»27.

Позднее, уже в 1920-е гг., когда обозначилась «опасность нового кризиса в грамматике»28
и формальный подход подвергался жесткой критике, книга А. М.
Пешковского оказалась снова востребованной и обсуждаемой. «Нужно
справедливости ради заметить, что отдельные последователи Фортунатова
(так называемые «ультраформалисты»), слишком прямолинейно понимавшие
специфику формального подхода к языку и порой доводившие идеи
Фортунатова до абсурда, подавали немало поводов для критики. Но главное
было иное: стихийное неприятие формально-грамматических построений
преподавателями-практиками и методистами русского языка накладывалось
на общую ситуацию в советской науке первой половины XX века»29.
Указанные обстоятельства отчасти явились толчком к тому, что автор
переработал свой труд и усовершенствовал концепцию (см. 3-е и
последующие издания). Но и в таком, обновленном виде книга А. М.
Пешковского продолжала будоражить филологическое сознание
современников, иногда не понимавших сути замысла ученого и хватавшихся
за голые фразы, услужливо приписывая ему то, о чем он никогда не думал.

В Архиве РАН сохранилось замечательное свидетельство соратника А. М.
Пешковского Д. Н. Ушакова, немало содействовавшего выходу в свет
«Русского синтаксиса…». Он ясно показал те отрицательные тенденции,
которые назревали в определенной части общества в 1920-е гг. (мы
специально выделили этот фрагмент курсивом): «Надо признать, что
громадная масса учителей не отдает себе отчета в том, что название
“формальный” — название условное, пожалуй, не совсем удачное, подающее
повод несведущим думать, будто так называемые “формалисты” —
рекомендуют не обращать внимания на значения слов, вообще на смысл,
ограничиваясь в изучении языка одной внешней формой. Вот это ходячее
недоразумение, основанное на простодушном понимании термина
“формальный” в общежитейском смысле “поверхностный, внешний”, надо в
интересах методической работы рассеять. Надо рассказать учителям, как
“формалисты” впервые указали на пренебрежение языком при обучении
русскому языку в школе, в частности, что, впрочем, очень важно,
устранили существовавшее смешение языка с письмом и показали
возможность давать уже в школе, кроме навыков, научные сведения о языке
в доступном для детей виде
»30.

Наступала эпоха XX века — время переворотов в науке, стремительного
роста нового, поиска путей совершенствования лингвистических
исследований и выхода за пределы сложившихся стереотипов. При всей
трагичности тех перемен, которые происходили в общественной жизни
страны, ее богатый классическими традициями русской филологии потенциал
еще в 1920-е – начало 1930-х гг. не был разрушен до основания. Ученые,
взращенные старой академической школой (и в их числе, конечно же, А. М.
Пешковский), активно включились в «языковое строительство», стремясь
приобщить к гуманистическим ценностям поколение новой России.
Изменившиеся условия педагогической деятельности вызвали насущную
необходимость написания и издания новых работ по русскому языку для
средней и высшей школы, которые в какой-то мере смогли бы заменить
«устаревшие» пособия дореволюционного времени. Конечно, при таком
перекосе остались невостребованными многие ценные практические
руководства признанных классиков науки, педагогов, чьими усилиями
слагалась образовательная часть концепции национального развития
страны. Так, на долгое время были забыты или отброшены, как
«реакционные», «идеалистические» и «ненаучные», труды Ф. И. Буслаева,
Я. К. Грота, А. Г. Преображенского… И лишь спустя десятилетия, если не
более, мы вновь возвратились к безвременно утраченному наследию… В
такой атмосфере жил А. М. Пешковский. И ему стоило немалого мужества
отстаивать подлинные традиции русской школы, внедрять живые,
а не искусственные эксперименты в обучение, пропагандировать
прогрессивные идеи — словом, делать все во благо развития духовной,
мыслящей личности.

При том, что А. М. Пешковский был, очевидно, далек от участия в
идеологических спорах в лингвистике тех лет и не примыкал ни к одному
из возникших направлений и группировок, его труды и особенно «Русский
синтаксис…» в течение нескольких десятилетий являлись объектом весьма
напористой критики, иногда выходившей за рамки научной дискуссии.
Таковы, например, крайне претенциозная рецензия Е. Ф. Будде (1914),
полемические высказывания Е. Н. Петровой в книге «Грамматика в средней
школе» (М., 1936). Не избежал ученый и жесткой, часто отрицательной
оценки В. В. Виноградова и его обвинений в «гипертрофированности»,
«эклектизме», «синтаксическом “формализме”» (1938 и др.)31.

Но наиболее остро взгляды А. М. Пешковского и ученых,
последовательно отстаивавших традиции Московской и С.-Петербургской
лингвистических школ и «старой» академической практики вообще,
подверглись критике в 1930-е гг., когда была развернута кампания,
связанная с участниками группы «Языковедный фронт»32.
Под одну «буржуазную» идеологию попали ученые, и имевшие отношение к
«Языкфронту» (Г. К. Данилов, Т. П. Ломтев, Я. В. Лоя и др.), и не
участвовавшие вовсе в политических дрязгах в науке (Л. В. Щерба, Д. Н.
Ушаков, А. М. Пешковский, А. В. Миртов и др.). Самым показательным
документом этой «дискуссии» стала книга с характерным для того времени
заголовком-лозунгом «Против буржуазной контрабанды в языкознании» (Л.,
1932). В ней были представлены статьи и доклады учеников и
последователей Н. Я. Марра: Ф. П. Филина, А. К. Боровкова, М. П.
Чхаидзе и др. И хотя основной мишенью публицистов стали участники
«Языкфронта», поток необоснованной клеветы распространился и на
«буржуазное газетоведение», и на «обветшалые отрепья индоевропеизма», и
на журнал «Русский язык в советской школе». Имя А. М. Пешковского не
раз фигурирует в числе «контрабандистов»: его то называют «идеалистом»33
и пытаются связать со взглядами «языкфронтовцев», то — особенно
откровенно — приписывают ему «развязное оголтелое разделывание с
марксистско-ленинскими установками в вопросах методологии»34, обвиняют в «полной дезориентации учительских масс», в «фальсификации и извращении марксизма-ленинизма»35.
А. М. Пешковский как один из редакторов «Русского языка в советской
школе» был подвергнут внушительной «проработке»: журнал назван «органом
“индоевропеистской” формалистической лингвистики», а руководству
Наркомпроса высказано предложение «сделать классовый оргвывод по
отношению к редакции и авторскому списку журнала», который
«используется как рупор “Языкфронта”»36. Все, что противоречило марксистской идеологии, осуждалось и клеймилось. Даже изобрели такой штамп — пешковщина
(!). Вот показательный пример подобного «анализа»: «Полное отсутствие
историзма следует отметить в статьях по категориям речи: Боголепов
открыто проповедует теорию знаковости, уподобляя слова алгебраическим
знакам =, +, . Исключительное внимание (прямо исключающее
все остальные стороны языка) интонации в деле пунктуации у Лыскова
возвращает нас опять в лоно пешковщины (выделено нами. — О. Н.)»37.
Особенно активен по части «разоблачений» в этом Сборнике был Ф. П.
Филин, опубликовавший три статьи. В одной из них, вторя Н. Я. Марру, он
вскрывает «империалистическую сущность индоевропеистики» — «открытого и
главного врага»: «Буржуазное языкознание на современном этапе готово
воспользоваться и троцкистской клеветой, и механическими “установками”
правых. Оно блокируется с любой реакционной теорией. Маскирующаяся
индоевропеистика… в настоящее время является особенно опасной. Сюда
должен быть направлен особенно сильный огонь, но это, конечно, ни на
минуту не должно ослаблять борьбы с открытым индоевропеизмом типа
Пешковского, Ушакова и др.»38.

Но это было только начало борьбы на идеологическом фронте…

Развернутая в конце 1920-х – 1930-е гг. марксистскими идеологами в
языкознании кампания по дискредитации старой школы — историков языка,
славистов, индоевропеистов и формалистов, коснулась и А. М.
Пешковского. Так, Е. Н. Петрова, разбирая его методическую систему и в
целом традиции фортунатовской школы, заявила, что они «объявили форму
монопольным объектом всех исследований по языку. В этом одностороннем
подходе к языку и заключается основная ошибка формалистов»39.
Называя соображения А. М. Пешковского «антинаучными», автор говорит,
что «и программа и методика этой системы ничего общего не имеют с теми
задачами, которые ставятся советской школе на основе марксистского
подхода к языку»40.
С явным осуждением констатируются основные «установки» ученого,
интерпретированные так: «Формализм, отрыв языка от мышления, отрыв
формы от содержания, разрыв теории и практики, выведение языковой науки
из школы, монополия “исследовательского” метода как целостная система
противоречат установке советской школы»41.
Звучит, как приговор А. М. Пешковскому! Но и на этом не останавливается
автор: ученого необходимо было «припечатать» к разгромленному
индоевропеизму: «По своим лингвистическим взглядам Пешковский
принадлежал к индоевропейской школе. Так, в курсе “языкознания” он
придерживался концепции славянского праязыка, выделял славянские языки
в одну обособленную семью, причисляя к ним и русский язык, говорил о
процессе разобщения и расчленения языков, исторические сличения вел в
очень узком кругу “родственных” языков и на узких исторических отрезках
времени»42.
Как итог такого «анализа» методической системы А. М. Пешковского
формальное направление объявляется «реакционным» и «буржуазным», но не
лишенным оригинальности. Один из уроков, по мнению автора книги,
который может извлечь для себя советская школа, состоял в следующем:
«Мы должны тоже учесть и богатство аргументации, искусство внешнего
оформления и эрудицию формалистов, которые действительно умели
убеждать, так что и сейчас, читая того же Пешковского, необходимо напрягать всю бдительность (курсив наш. — О. Н.),
чтобы вскрыть положения, его разоблачающие». И далее: «Вместе с тем мы
не можем не отметить и объективно-прогрессивного момента в
формалистическом направлении: определенной системы изложения в
учебниках и, главное, обостренного и дифференцированного внимания к
специфике формы»43.
Но все же окончательный вердикт был совсем не утешительный. В духе
материалистической идеологии Е. Н. Петрова перечисляет «печальные
последствия» влияния формалистов: «1) оно затормозило продвижение в
среднюю школу основ науки о языке…; 2) оно сосредоточило все усилия
учительства на изобретении всяких искусственных приемов для поддержания
интереса к формалистической “схоластике”; 3) поставило единственной
целью изучения грамматики навыки и тем обескровило как раз работу по
навыкам; 4) искусственно задерживало в наших школах, учебниках и книгах
чуждую нам идеалистическую формалистическую методологию; 5) делало наш
предмет чужеродным телом в общем деле коммунистического воспитания в
школе; его терпели, как неизбежное зло, необходимое, чтобы выучить и
писать…»44,
и т. д. Но и этой оценкой не окончились гонения на А. М. Пешковского и
его последователей, таких, например, как В. А. Малаховский, которого
обвинили в том, что он усугубил «пороки формалистической школы…
левацкими извращениями»45.

Итак, А. М. Пешковский оказался в центре лингвистической (а по сути
— идеологической) кампании, которая продолжалась, как мы видим, с
неменьшей остротой и после его смерти. Впрочем, такая борьба на
«лингвистическом фронте» велась в те годы со всеми отступниками от
генеральной линии партии, кто не вписывался в ее систему (ср. судьбы
крупнейших лингвистов: Е. Д. Поливанова, А. М. Селищева и др., и
связанные с ними «дискуссии»).

Во второй половине 1940-х гг., после войны, несмотря на некоторую
свободу, выразившуюся в том числе и в попытках дать объективную оценку
развития теории и методологии языкознания в советский период46,
«аракчеевский режим» снова взял реванш. В дискуссии 1949 г. досталось и
А. М. Пешковскому. Г. П. Сердюченко, один из активных участников борьбы
с «космополитизмом» и «шовинизмом» в языкознании тех лет, опубликовал в
газете «Культура и жизнь» (30 июня 1949 г.) статью, где говорилось о
«безответственном отношении» Министерства просвещения и обвинялся лично
министр А. А. Вознесенский за то, что «в учебных планах для курсов
повышения квалификации учителей-словесников из списков рекомендуемой
литературы не изъяты “Русский язык” В. В. Виноградова и “Русский
синтаксис в научном освещении” А. М. Пешковского (труд, в 40-е годы уже
считавшийся классическим)»47.

Такой полярный разброс мнений, жесткая, часто несправедливая
полемика, с одной стороны, показывают большую ценность и оригинальность
выдвинутых А. М. Пешковским идей, с другой — отражают «методологические
пороки» того времени, которому была свойственна «передержка» в
понимании наследия недавнего прошлого, а реплики вроде «идеалистический
шлак», «контрреволюционная теория о языке» и подобные господствовали в
научной печати тех лет. Вместе с тем воззрения А. М. Пешковского
вписались в общий характер развития языкознания у нас и на Западе. В.
М. Алпатов справедливо подметил: «В первой четверти XX в. в мировой
лингвистике появилась некоторая тенденция специально обратиться к
проблемам синтаксиса»48. И А. М. Пешковский был одним из первых «навигаторов» (наряду с А. А. Шахматовым, Л. В. Щербой) на пути системного осмысления и анализа грамматической системы.

Эти же проблемы, но в несколько ином социологическом ключе были
подвергнуты обсуждению в работах М. М. Бахтина и его круга
исследователей, полемизировавших с «абстрактным объективистом» А. М.
Пешковским. Да и вообще стоит заметить, что формальные школы не только
в языкознании, но и особенно в литературоведении активно
прорабатывались с позиций «марксистской науки»49.

Но данная дискуссия носила уже другой, подчеркнуто корректный,
аналитический, научный характер. В этом отношении показательна книга В.
Н. Волошинова «Марксизм и философия языка» (Л., 1929), авторство
которой приписывают М. М. Бахтину50.
В третьей ее части «К истории форм высказывания в конструкциях языка»
говорится о проблемах передачи чужой речи. Автор пишет, со ссылкой на
«Русский синтаксис…», что «исключительный методологический интерес,
присущий этим явлениям, до сих пор совершенно не оценен. В этом, на
поверхностный взгляд, второстепенном вопросе синтаксиса не умели
увидеть проблемы громадной общелингвистической и принципиальной
важности»51.
При анализе «шаблона косвенной речи» против А. М. Пешковского выдвинули
такое критическое замечание: «Пешковский совершает типичную для
“грамматика” ошибку. Непосредственный, чисто грамматический перевод
чужой речи из одного шаблона передачи в другой без соответствующей
стилистической переработки его — есть только педагогически скверный и
недопустимый метод классных упражнений по грамматике. С живою жизнью
шаблонов в языке такое их применение ничего общего не имеет»52.
Оценивая эксперимент А. М. Пешковского, автор приходит к заключению об
«игнорировании им самого смысла косвенной речи», который «заключается в
аналитической передаче чужой речи»53.
«В примере Пешковского, — говорится далее, — восклицание осла:
«Изрядно!» не может быть непосредственно введено в косвенную речь:

«Говорит, что изрядно…»

«Говорит, что это изрядно…»

«Говорит, что соловей поет изрядно…»54.

Поясняя свое видение этого аспекта социологии грамматики, В. Н. Волошинов заключает: «Косвенная речь иначе “слышит” чужое высказывание, активно воспринимает и актуализирует в его передаче иные
моменты и оттенки, чем другие шаблоны. Поэтому и невозможен
непосредственный, дословный перевод высказывания из других шаблонов в
косвенный… Всматриваясь в “эксперимент” Пешковского, мы замечаем, что
лексическая окраска таких слов, как “изрядно”, “навострился” — не
вполне гармонирует с аналитической душой косвенной речи. Эти слова
слишком колоритны… Их хочется заменить смысловыми эквивалентами
(“хорошо”, “усовершенствоваться”) или же, оставляя эти “словечки” в
косвенной конструкции, заключить их все же в кавычки»55.
По мнению В. М. Алпатова, обстоятельно исследовавшего книгу «Марксизм и
философия языка», «и русская косвенная речь имеет свои особенности,
которые нельзя сводить к чисто грамматическим (именно за это
критикуется А. М. Пешковский, игнорировавший стилистику)»56.

Полемика М. М. Бахтина с А. М. Пешковским продолжилась заочно и
позднее, в 1940–1950-е гг. Так, в статье «Вопросы стилистики на уроках
русского языка» (1945) развивается та же мысль, что и в монографии 1929
г.: «Грамматические формы нельзя изучать без постоянного учета их стилистического (курсив наш. — О. Н.) значения. Грамматика, оторванная от смысловой и стилистической стороны речи, неизбежно вырождается в схоластику»57.
В этой фразе, которой открывается упомянутая работа, звучит скрытый
упрек формалистам Московской лингвистической школы. Здесь М. М. Бахтин
рассматривает данный тезис на примере формы бессоюзного сложного
предложения. И хотя автор отмечает «ценные наблюдения» Потебни,
Шахматова и Пешковского, в итоге он склоняется к мысли о том, что
«вопрос этот не был освещен в нашей литературе»58.
В. М. Алпатов уместно замечает: «…перефразирование предложения,
сохраняя некоторое его содержание, резко меняет его стилистически;
варианты такого рода далеко не синонимичны, что не учитывал “формалист”
Пешковский»59.

В статьях и дневниковых записях содержатся интересные замечания М.
М. Бахтина в связи с идеями А. М. Пешковского, их критикой В. В.
Виноградовым и др. Приведем только два фрагмента: «“Коммуникация”
Пешковского. Интонация сообщения (обращенность, адресованная
интонация). Она принадлежит лишь целому высказывания (так! — О. Н.),
а предложению[,] лишь взятому вне контекста и фигурирующему как целое»;
«Понятие речевого целого у Пешковского. Это речевое целое, ощущаемое
как единое и в основном интонационное, ничего не имеет общего с
речевыми жанрами (высказываниями)»60.

Мы видим, что формалистические и в целом языковедческие взгляды А.
М. Пешковского, высказанные наиболее четко в «Русском синтаксисе…»,
обсуждались много и в разных ракурсах, находили преломление в
традиционной и частной грамматике, стилистике, поэтике, философских
аспектах науки, т. е. в той или иной мере способствовали усилению
внимания к проблемам лингвистики текста, его речевого восприятия и в конечном итоге решали спорные методические и теоретическое вопросы.

Есть еще одна особенность этой и, пожалуй, других работ А. М.
Пешковского, если оценивать их как документы эпохи, — сохранение
богатого лингвистического опыта прошлого, чуткая ориентация в
преобразованиях первых десятилетий XX в., что всегда у него
сопровождалось тончайшей интуицией и чувством языкового динамизма,
выводящими концепцию ученого на новый уровень. А. В. Бондарко в этой
связи писал: «…А. М. Пешковский фактически ставит вопрос о тех
единствах, которые исследуются в современной лингвистической литературе
с использованием таких терминов, как понятийная категория,
функционально-семантическая категория, функционально-семантическое
поле…»61, т. е. о том, что в настоящее время называют языковой картиной мира.

Мы не будем здесь более подробно обсуждать достоинства и недостатки классического труда А. М. Пешковского и сопровождавшую его лингвистическую дискуссию62, а также анализировать другие исследования в этом направлении, продолжившие традицию «Русского синтаксиса…»63,
но хотим заметить, что свои опыты в области стилистики и поэтики он
неизменно подкреплял грамматическими наблюдениями и в этом смысле
всегда старался проникнуть в самое сокровенное ядро языка — СЛОВО.

В 1914 г. выходит еще один известный труд — «Школьная и научная
грамматика. (Опыт применения научно-грамматических принципов к школьной
практике)». Задача этой работы состояла в нормализации преподавания
грамматики в школе и распространении научных знаний о языке
среди широких масс образованного общества. В нем автор четко обозначает
«противоречия между школьной и научной грамматикой». Первая, по мнению
А. М. Пешковского, «не только школьна, но и ненаучна»64.
В чем же это выразилось? Ученый считает: 1) «в школьной грамматике
отсутствует историческая точка зрения на язык»; 2) «…отсутствует и
чисто описательная точка зрения, т. е. стремление правдиво и объективно
передать современное состояние языка…»; 3) «при объяснении явлений
языка школьная грамматика… руководится устарелой телеологической точкой
зрения, т. е. объясняет не причинную связь фактов, а целесообразность
их, отвечает не на вопрос “почему”, а на вопрос “зачем”»; 4) «все
классификации школьной грамматики (и это ее главный недостаток)
логически неправильны, так как нарушают известное логическое правило об
“основании деления”, по которому всякое деление производится по одному
какому-либо признаку»; 5) «во многих случаях ложность
школьно-грамматических сведений объясняется и не методологическими
промахами, а только отсталостью, традиционным повторением того, что в
науке уже признано неверным»65.

Итак, первые работы ясно определили научные интересы ученого и
задачи его педагогической деятельности, которые были неразрывно связаны
с практикой преподавания русского языка. Основными он считал такие:
«Дать представление возможно более широким слоям читающей публики о
языковедении как особой науке…; обнаружить несостоятельность тех мнимых
знаний, которые получены читателем в школе и в которые он обычно тем
тверже верует, чем менее сознательно он их в свое время воспринимал;
отделить грамматическую сущность речи от ее логико-психологического
содержания…; наконец, устранить вопиющее смешение науки о языке с
практическими применениями ее в области чтения, письма и изучения чужих
языков…»66.

Отдельная сторона творчества — это работа А. М. Пешковского по
созданию первого лексикографического проекта советской эпохи: толкового
словаря русского литературного языка (так называемого «Ленинского
словаря»), которая проводилась в начале 1920-х гг. Здесь, казалось бы,
в нехарактерной для ученого области его талант и удивительное языковое
чутье снова пригодились. Нами обнаружены свидетельства самого
непосредственного участия А. М. Пешковского в подготовительной работе.
Так, он занимался отбором лексики для будущего словаря и был буквенным
редактором, собственноручно составлял картотеку, причем для анализа
взял столь же неожиданного для советской действительности тех лет
автора — А. М. Ремизова67, выступал в дискуссиях по отдельным проблемам.

Приведем пример одной из них. В октябре 1921 г., когда активно
разрабатывался план словаря, Д. Н. Ушаков записал в своем дневнике:
«Стоян. Иное значение. Значения не определен . Род
только от слов на ь . Косв п
в особых случаях. Им мн — в
случае паралл »68. И далее: «Искать словари Стояна»69. А. М. Пешковский предложил «отказаться от Стояна»: «для улучшения Словаря» и «для сохранения времени»70. Он выдвинул следующие аргументы (в записи Д. Н. Ушакова):

«I. Стоян — не рамки совр л т н яз а

1. Пропадет соврем л ра

2. Слова из Стояна — будут плохо определены

Выписка — больше времени, чем без Стояна

Производных слов Стоян не выписывает

Неудовлетворительность объяснения (сужение значения, отсутствие определения формальных слов) —

Редакционная работа сокращается

Выборщику даны бóльшие полномочия, чем следует

Понижается оплата труда 3 т — 9 т в час

Эволюция — не от книжности к живости, а просто »71.

Итогом октябрьского обсуждения стала записка, сделанная Д. Н. Ушаковым, с характерным заголовком следующего содержания:

Мне кажется, что я предлагаю то, что все мы думаем, но что для меня
окончательно формулируется тем обсуждением в связи с докладом
Пешк го.

Если слово есть у Стояна, то в «обычном» значении его не выписывать.

Справляться с значением не нужно. Всякое мало-мальски необычное или
показавшееся таковым (ср. “сомнения” — в пользу выписки), выписывается,
хотя бы оно было и у Стояна. Этим сохраняется выборщицкий материал для
определения значений.

Остается вопрос об “обычном”. А он всегда невидимо присутствует и решается априорно, субъективно.

Вместо Стояна — другой»72.

Словарь так и не был издан, а работа по его подготовке была
приостановлена, но этот опыт сотрудничества с виднейшими филологами
того времени (Д. Н. Ушаковым, П. Н. Сакулиным, А. Е. Грузинским, Н. Н.
Дурново, Р. О. Шор, А. М. Селищевым и др.) пригодился А. М.
Пешковскому. Спустя несколько лет, в 1925 г., он подготовил для
«Литературной энциклопедии» интереснейшие статьи по грамматике и
стилистике, ставшие продолжением работы ученого в области
лексикографической теории и практики.

В 1920-е гг. А. М. Пешковский публикует основные свои статьи и
заметки по проблемам русистики, главным образом связанные с обучением
русскому языку в школе. Несколько особняком стоит книга «Наш язык» (М.,
1922 и далее), выдержавшая не одно издание и включившая систематический
курс родного языка для школ I и II ступеней и рабфаков. В ней
излагались такие понятия, как интонация, ритм, звуки; элементы
морфологии и синтаксиса и др. И здесь ученый находился на передовой
линии «лингвистического фронта». Предчувствуя критику в свой адрес, он
писал: «С нелегким сердцем выпускаю я эту книгу. Я знаю, что она несет
в учительскую среду “не мир, но меч”. Против нее будут очень и очень
многие»73.
А. М. Пешковский считал главной своей целью «ввести в сознание учащихся
определенную, хотя бы минимальную, сумму научных сведений о родном
языке»74.
Притом это должно быть сделано «силами самих учащихся, не давая ни
одного готового сведения, а лишь подкладывая в должном порядке материал
и руководя незаметно для самого учащегося процессом грамматического
осмысления этого материала»75.

Вот два показательных примера, иллюстрирующих основной принцип А. М.
Пешковского-педагога. Он призывал учителей именно таким способом
обучать детей — методом живого наблюдения и индукции, методом развития
мыслительных и сенсорных способностей учеников: нужно «поставить бывшее
в загоне развитие слуха на равную ногу с развитием зрения»76.

Первый показывает, как можно работать по развитию речи учащихся (на примере трудных слов):

62. Трудные слова

Заспорили однажды Миша и Серёжа, кто потруднее слово выдумает.
Уговорились, что можно и без смысла, только бы были трудные. Вот Миша и
говорит:

А труднее уж они не могли придумать.

Устные вопросы и задачи. Чем трудны Мишины слова? Что делается со
ртом, когда их произносишь? Открыт он или закрыт? Закрывается ли он
совершенно хоть на ми­нуту? А чем трудны Сережины слова’? Что делается
со ртом, когда их произносишь? Открыт он, или закрыт? Рас­крывается ли
он сколько-нибудь значительно хоть на ми­нуту? Сравните самое длинное
Мишино слово с самым длинным Сережиным словом. А в обыкновенных словах
что делается со ртом? Последите, как вы произносите слова: “баба”,
“тетя”, “Саша”, “Маня”, “тятя”. Сколько раз. рот ваш приоткрывается, и
сколько раз закрывается? Зна­чит, чем же трудны и Мишины и Сережины
слова? Какой перемены нет в них, которая есть обыкновенно в нашей речи?
Какие звуки собрал в своих словах Миша? А какие Сережа? Запомните, что первые называются гласныcми, а вторые согласными. Последите еще за тем, что делается с языком
при гласных и при согласных. Чувствуете ли вы прикосновения языка к
нёбу и к зубам в Сережиных словах? А в Мишиных? Придумайте сами такие
же слова, как Мишины и Сережины. Как вы думаете, в конце концов, чьи
слова труднее? Что нужнее, гласные или со­гласные? А что нужнее
человеку, ноги или руки? Рот или желудок?

Выводы. В нашей речи есть звуки двух родов: 1) звуки при сдвинутых
частях рта (язык, нёбо, зубы, губы), 2) звуки при раздвинутых частях
рта. Первые называются соглас­ными, вторые — гласными. И те и другие в
речи всегда равномерно перемешаны и одинаково необходимы для нас.

Примечание. Отсюда начинается изучение отдельных зву­ков и их
разрядов. Здесь учитель всё время должен быть готов к тому, что
наблюдение учеников будет обгонять пред­начертанный книгой план. Так,
уже в этом параграфе уче­ники могут заметить, что при разных гласных
рот не оди­наковым способом и не в одинаковой мере раскрывается, что
при некоторых согласных во рту остается все-таки щель на­ружу, а при
других происходит полное закрытие. При любви детей к частностям такие
наблюдения даже более вероятны, чем наблюдения более общего характера,
на которые прихо­дится наводить ребенка специальными приемами. Между
тем, иные из этих частных наблюдений совсем исключены из книги, иные —
введены позднее. Спрашивается, что же тут делать учителю? Прежде всего,
наблюдения эти не должны заставать его врасплох; он должен уже раньше
наблюсти всё это на самом себе. Другими словами, учитель должен знать в
этой области, по крайней мере не меньше, чем сколько
может открыть путем самонаблюдения ученик. А так как последнюю величину
определить трудно (дети, как ука­зывает и программа Наркомпроса,
“способны к очень тон­ким наблюдениям в этой области”), то он просто
должен быть основательно знаком с физиологией звуков речи по об­щим
руководствам (перечень их в той же программе, но самое подробное
руководство, именно соответствующий отдел в “Об­щем языковедении”
Томсона, там не указано). К сожалению, этот отдел обыкновенно просто
прочитывается, и потому из него ничего не выносится. Тут нужно понять,
что чи­тать такой отдел нельзя, а можно только изучать
его при помощи самонаблюдения. Непрестанное ощупывание языка,
наблюдение над положением губ, языка и мягкого нёба при помощи зеркала,
внутреннее прислушивание к дви­жениям собственных органов, —всё это
должно проверять каждую букву книги, всё это учитель должен найти на себе, и тогда только он это будет знать.
А не зная предмета, учить других, конечно, мудрено. Овладевший же этим
пред­метом учитель всегда может направить наблюдения по пра­вильному
руслу, отвлекая от частностей и привлекая к об­щему. Так, в
предположенном выше случае он подтвердит наблюдения ученика, что,
действительно, при некоторых глас­ных рот меньше и даже очень мало
раскрывается, а при не­которых согласных не совсем закрывается, и
скажет даже, что и на слух некоторые гласные и согласные похожи друг на
друга, но именно этим-то сходством он и восполь­зуется, чтобы показать
разницу. Он заставит ученика по­очередно произносить и и длительный напряженный йот (какой
звучит, напр., в слове “район”, особенно при напряженном произношении
“раййён”, или в сочетаниях “мой ямщик”, “герой юркнул”), а также у и ввв (два пункта сопри­косновения гласных с согласными), и в обоих случаях подмечать разницу. 77

Второй пример ориентирует учащихся на самостоятельное
распознавание «сказов», на умение выделить в потоке речи интонационные
единицы, «мелодическую фигуру», как назвал ее А. М. Пешковский:

Устные вопросы и задачи. Почему этот рассказик читается труднее, чем
другие? Научитесь все-таки читать его на­столько же отчетливо и
выразительно, как если бы он был напечатан по обыкновенному.
Прислушайтесь теперь к своему собственному чтению. Так же ли непрерывно
вы его читаете, как он напечатан? Можно ли так прочитать? Понятное ли
это будет чтение? Значит, для того, чтобы наше чтение было понятно,
необходимо читать с перерывами. А говорим мы как, с перерывами или без перерывов? Припомните. Значит, наша речь вообще происходит с перерывами. Под­считайте, сколько перерывов необходимо
сделать в этом рас­сказике и скажите, в каких местах их надо сделать. А
можно было бы сделать их в других местах, или нет? Можно ли было бы,
напр., прочитать так: “Проходит жаркое лето дни. Становятся короче
листья. Осыпаются птички. Улетают”? Значит, этот рассказик по смыслу можно разделить перерывами только
на какие четыре части? Прислушайтесь еще к тому, что делается с голосом
в конце каждой части. Тянется он ровно или меняется? Знаете ли вы, как
назы­ваются эти изменения голоса (учитель берет несколько раз­личных
нот)? Это называется “выше” и “ниже”. Поупражняйтесь
теперь в сравнении разных тонов голоса, и гово­рите, какой выше, а
какой ниже (учитель берет разные ноты попарно). Теперь прислушайтесь
опять, что происходит с го­лосом перед перерывами. Куда идет он, вниз или вверх?
Запомните, что такой отрезок речи, который отделен от сле­дующей речи
перерывом (остановкой) и заканчивается по­нижением голоса, называется сказом.
Значит, наша речь делится на что? А не делятся ли сами сказы еще на
что-нибудь? Нет ли, напр., в сказе “проходит жаркое лето” таких
кусочков, которые могли бы с тем же самым смыслом быть и в других сказах?
Придумайте такой сказ, в ко­тором был бы кусочек “проходит”, а всё
остальное было бы иначе. Придумайте еще несколько таких сказов.
Приду­майте точно так же новые сказы на “жаркое”, на “лето”, на “дни” и
т. д. (провести по всему тексту). Значит, сказы делятся на кусочки с отдельным смыслом. Как называли вы до сих пор такие кусочки? А по голосу
делится сказ на них или не делится? Останавливаемся ли мы после каждого
слова в сказе или не останавливаемся? Припом­ните теперь, как
печатаются обыкновенные рассказы в обык­новенных книгах. Как отделяются
в них сказы друг от друга? А слова?

Письменные задачи. Перепишите рассказ с разделением на сказы и на
слова, с точками и с большими буквами. Со­ставьте список всех слов
рассказа, выписав их в столбец одно под другим.

Выводы. Речь наша делится по голосу и по смыслу на сказы. Каждый
сказ заканчивается понижением голоса и отделяется от следующего сказа
остановкой. Сказы делятся по смыслу на слова. На письме сказы
отделяются друг от друга тем, что между ними ставится точка, и каждый
сказ начинается с большой буквы. Слова на письме отделяются друг от
друга только тем, что пишутся отдельно.

Примечание. Под “сказом” здесь понимается чисто фоне­тическая единица, лишенная каких бы то ни было граммати­ческих очертаний. Это просто кусок речевого потока, заканчивающийся интонацией точки, т. е. разделительным понижением. Само собой разумеется, что учитель предвари­тельно должен научить читать
рассказ соответствующим образом. Впрочем, в данном тексте точка
настолько есте­ственна, что вряд ли ребенок прочтет иначе. 78

А. М. Пешковский много публиковался и в научной периодике. Его
статьи неоднократно выходили в журналах «Печать и революция», «Родной
язык в школе», «Русский язык в советской школе», других
научно-педагогических изданиях. В эти годы выходит в свет его сборник
статей «Методика родного языка, лингвистика, стилистика, поэтика»
(Л.-М., 1925). Он также выступал с заметками по вопросам школьной
реформы, теории и методики преподавания русского языка, в том числе и в
так называемых школах для малограмотных.

А. М. Пешковский внес весомый вклад и в другую отрасль филологии —
стилистику, поэтику, в изучение языка художественной литературы.
Публикаций на эти темы совсем немного, но они очень выразительны и
показывают особое видение художественного полотна глазами
тонкого ученого, сумевшего и здесь найти свой подход к анализу текста.
Это почти забытые ныне статьи: «Стихи и проза с лингвистической точки
зрения» (1925), «Десять тысяч звуков. (Опыт звуковой характеристики
русского языка как основы для эвфони­ческих исследований)» (1925),
«Принципы и приемы стилистического анализа и оценки художественной
прозы» (1927), «Ритмика “Стихотворений в прозе” Тургенева» (1928).

Художественный талант А. М. Пешковского проявился не только в
своеобразном подходе к рассмотрению текста, но и в его интерпретации
(он, подобно символистам, свободно оперировал такими понятиями, как
благоритмика, звуковая символика, мелодика, рассуждал о соотношении
ритма и содержания, говорил о звуковых повторах и т. д.). При этом А.
М. Пешковский применял и методы математической лингвистики, и
структурного анализа текста и в то же время балансировал на грани
традиционной филологической практики поуровневого рассмотрения языковых
единиц. Названные статьи — это и эксперимент, к которому он шел
сознательно, как бы пробуя свое мастерство, нащупывая нити словесного
тайноречия. Ему удавались одинаково легко и проза, и поэзия, а в
анализе текстов он не пользовался шаблонами, постепенно отступая от
нормативного взгляда на словесный знак, но (вот парадокс!) находясь в
русле грамматической эстетики своего времени.

Один из критиков А. М. Пешковского, Л. Тимофеев, анализируя подход
ученого к изучению словесного художественного полотна, даже назвал его
«новой теорией ритма прозы». «Несомненно, что эта теория, — писал он в
рецензии, — представляется наиболее интересной попыткой определить,
наконец, что же такое ритм прозы, как он строится и как его
анализировать…». Несмотря на признание оригинальности замысла ученого —
разрешить вопрос о ритмическом строении художественной прозы, — А. М.
Пешковский, по мнению Л. Тимофеева, «грозит направить доверившегося ей
(теории. — О. Н.) исследователя на опасный путь»: «… он видит
основную разницу между ритмом стиха и ритмом прозы в том, что их
движение создается чередованием различных речевых единиц: из ряда
речевых единиц [1) Слог. 2) Такт (об’единение слабых безударных слогов
вокруг сильнейшего, ударного). 3) Фонетическое предложение (об’единение
ударений-тактов вокруг сильнейшего, фразного ударения). 4)
Интонационное целое (иначе — фонетический период; об’единение
фонетических предложений вокруг сильнейшего] стих как единицей
оперирует слогом, а проза тактом…»79.
Л. Тимофеев полагал, что в изучении ритмического строения прозы А. М.
Пешковский исходил из «чисто лингвистических предпосылок». «Но именно
тогда, — заявлял критик, — когда теория переносится на конкретную почву
анализа реального речевого материала, когда ставится вопрос об
обнаружении основных ритмических единиц прозы, самое существование этих
единиц (не лингвистически, конечно, а ритмически) начинает
представляться несколько сомнительным»80.
В чем же, по мнению Л. Тимофеева, заключалась основная проблема?
«Прежде всего, — говорил он, — возникает вопрос о ритмической
значимости большой единицы прозаического ритма — интонационного целого,
которое по своей роли (по проф. Пешковскому) соответствует стихотворной
строфе: ведь дело в том, что любой речевой элемент (в данном случае —
интонационное целое) может иметь ритмическое значение только при том
условии, если он находится в ряду подобных ему величин и тем самым
ощущается как единица этого ряда. Этому условию целиком отвечает строфа
как определенное сочетание стихотворных форм, повторяющееся на
протяжении всего произведения (например, 14-строчная строфа “Евгения
Онегина”); в этом случае она действительно является закономерно
повторяющейся единицей, т. е. элементом ритма. Это же необходимое
условие целиком отсутствует (курсив наш. — О. Н.) в применении к тем интонационным целым, которые призваны исполнять роль “строф” в прозе»81.

Итак, полемика Л. Тимофеева с А. М. Пешковским развивается вокруг
«чисто лингвистических» и ритмических единиц прозы, с другой стороны (и
эта позиция критика представляется более зрелой, чем взгляд
экспериментатора А. М. Пешковского) — делается акцент на недопустимости
«отыскивания в прозе единиц стихового ритма (“стоп” и т. п.) именно
потому, что за отсутствием соответствующего ряда они перестают быть единицами (курсив наш. — О. Н.) и не создают уже ритмического движения…»82.
Следовательно, по мнению Л. Тимофеева, интонационное целое нельзя
принять за «большую ритмическую единицу прозы, аналогичную стихотворной
строфе», «и мы… остаемся уже только с двумя ритмическими единицами
прозы: тактом и фонетическим предложением (как об’единением тактов)»83.
Но и здесь у критика тоже возникают сомнения. «По отношению к
фонетическому предложению (т. е. к более крупной единице) неясность
состоит, прежде всего, в том, что, как говорит и сам проф. Пешковский
(“Русская речь”, 72), самое деление письменной речи на фонетические
предложения лишено твердых, абсолютно об’ективных опорных пунктов»84.

Еще один фрагмент в объемной статье-рецензии Л. Тимофеева интересен
для освещения полемических настроений в этой, еще более уязвимой, чем
грамматика, с точки зрения теоретических построений области. Остается
дискуссионным также и вопрос самой «системы членения прозы на единицы»,
как ее представлял А. М. Пешковский. «…не привносит ли он, — задается
вопросом критик, — при своей интерпретации ритма прозы такого в нее
момента, который ему не дан об’ективно речевым материалом, не учитывает
ли он такого элемента в прозе, который или совсем не дан, или дан в
очень слабой степени?»85.

В этой интересной и богатой фактами и размышлениями рецензии есть и
другие моменты, так и или иначе включенные в дискуссию о «теории ритма
прозы» А. М. Пешковского: соотношение прагматической (нехудожественной)
речи и литературной, выяснение признаков стихового и прозаического
ритма и др. Все это свидетельствует об оригинальности взглядов ученого,
показывает его увлеченность данной проблематикой и стремление найти
ключ к системному анализу художественного мира слова.

В данном направлении, несомненно, на А. М. Пешковского оказал
влияние М. А. Волошин, с которым он постоянно обменивался мнениями и
дискутировал (их объемная переписка до сих пор не издана; см. личный
фонд М. А. Волошина (ф. 562) в Рукописном отделе Института русской
литературы РАН в С.-Петербурге). Как можно заметить, указанные работы
вышли частью в сборниках статей ученого, а также в получивших большой
резонанс в филологическом мире трудах литературной секции
Государственной Академии художественных наук «Ars Poetica I» (1927),
альманахе «Свиток» (1925) и книгах Государственного института истории
искусств «Русская речь» (1928). Там же публиковались статьи Л. В.
Щербы, В. В. Виноградова, Л. П. Якубинского, С. А. Аскольдова, В. И.
Чернышева, Б. А. Ларина и других ученых. Таким образом, А. М.
Пешковский из мира методического оказался в ином «концептуальном»
пространстве и так же естественно выразился в разноликой художественной
среде, где он был полноправным участником живого эксперимента,
придавшего отечественной филологической традиции тех лет иной пафос.

Итак, 1920-е гг. были самым продуктивным периодом в научной
деятельности ученого. Он смог реализовать многие свои идеи, которые — и
это главное — нашли практическое применение в школе и вузе и остались в памяти как «сокровищницы тончайших наблюдений над русским языком»86.

К 1930-м гг. относится очень немного работ А. М. Пешковского, но и
они показательны. Так, в 1931 г. в Праге вышла статья ученого «Научные
достижения русской учебной литературы в области общих вопросов
синтаксиса». Она была опубликована в материалах съезда славянских
филологов, состоявшегося в Праге в 1929 г. В ней автор произвел анализ
учебной литературы, представленной такими именами, как В. Гиппиус, П.
А. Дудель, Н. Н. Дурново, С. О. Карцевский, М. Н. Петерсон, Д. Н.
Ушаков и др. Самым основным достижением рассмотренных книг он считал
«настойчивое проведение… определенного взгляда на самую природу
грамматической формы. Взгляд этот сводится к тому, что природа эта двоякая, внешняя и внутренняя, и что всякая форма помещается, так сказать, на стыке своей внешней и внутренней стороны»87.
В данном высказывании ученого проявлялось не механическое сцепление
грамматических фактов, а желание рассмотреть за оболочкой формы ее
ядро. Ученый рассуждал далее так: «Нельзя сказать, чтобы с пониманием
термина “форма” в науке все обстояло благополучно. Трудность
определения некоторых формальных значений, частые и зияющие
противоречия между формальным смыслом слова или словосочетания и
реальным, наконец многозначность огромного большинства форм… — все это
приводит к тому, что “форма” нередко прямо противопоставляется
“смыслу”, “идее”, т. е. понимается или, по крайней мере, изображается
как нечто чисто внешнее, звуковое. С теоретической точки зрения это,
конечно, явно несостоятельно, так как совершенно непонятно, как можно
было бы различить в языке ту или иную форму именно как форму (а не как фонему или сочетание фонем), если бы у нее не было никаких внутренних признаков»88.

В этой статье содержится и другой важный тезис. А. М. Пешковский
утверждал: «…ученые… не могут в настоящее время ограничиться
знакомством с соответствующими научными русскими трудами, а должны быть
основательно знакомы и с русской учебной литературой»89.

В 1930 г. переиздается сборник статей «Вопросы методики родного
языка, лингвистики и стилистики», вновь отредактированных А. М.
Пешковским. В эти же годы появились работы «Реформа или урегулирование»
(1930), «Новые принципы в пунктуации» (1930), «О терминах «методология»
и «методика» в новейшей методической литературе» (1931) и посмертно «О
грамматическом разборе» (1934).

Как можно заметить даже по перечню последних трудов А. М.
Пешковского, его продолжали интересовать очень разные, часто спорные
проблемы, находящиеся на стыке лингвистики и методики преподавания
языка. Все они имеют большое практическое значение. В то же время ученый выдвинул несколько ценных теоретических
идей (разработка понятия о формальной категории слов и их связи в
словосочетаниях; определение основных синтаксических конструкций;
постановка задачи функционирования литературной речи; изучение
звукозначений и их взаимных соотношений; выявление роли интонации в
формировании синтаксической структуры предложения; разработка
методологии лингвистических экспериментов90 и др.), получивших развитие в последующие десятилетия. Не оставлял он без внимания вопросы поэтики и стилистики.

Таким образом, лингвистические идеи ученого при всей их
привязанности, по большей части, только к одному уровню грамматических
исследований на самом деле далеко выходят за пределы сугубо
синтаксических рассуждений А. М. Пешковского и обращают предмет его
интереса на более широкий диапазон языкотворчества — психологию,
философию и социологию лингвистики в целом, семантическое пространство
языка, поэтику, культуру филологического строительства.

А. М. Пешковского нельзя отделить от лингвистической эстетики того
времени, но, как страстный поэт, он постоянно искал, рождал и
провозглашал новые грани в «человеческом измерении» языка, не
укладывался в заполненные традиционными схемами «технологии» научной
работы. Одним из первых в отечественной лингвистике А. М. Пешковский
аргументированно применил метод статистического анализа, арифметической
«инструментовки» для выявления звуковых пропорций литературной речи.
Везде предельно конкретно, с математической дотошностью и только ему
свойственным особым психологическим видением языка он старался
проникнуть в самую суть изучаемого явления, показать его в движении, с
разных сторон, соединяя подчас ветви многомерного и противоречивого
словесного древа в единую симфонию текста.

Приведем в этой связи показательный фрагмент из статьи А. М. Пешковского «Вопросы изучения языка в семилетке»:

«Мы автоматически одеваемся (франтовство не в счет), автоматически
запираем и открываем замки, задвиж­ки, краны, объезжаем встречных с
правой стороны, пишем адре­са на письмах в установленной форме,
здороваемся и прощаемся установленными телодвижениями и словами и т. д.
и т. д., и все­му этому мы в свое время учились, и притом нередко при
пря­мом вмешательстве взрослых, объяснявших нам, что запирать кран надо
направо, а открывать налево, что при встрече со зна­комыми надо
наклонять голову и т. д. и т. д. Это были своего ро­да «правила»
техники и социального поведения, отличавшиеся от правил правописания
только большей наглядностью и меньшей сложностью. Даже математические процессы (курсив наш. — О. Н.)
сложения, вычита­ния и т. д. и даже наиболее сложные из них —
дифференцирова­ния и интегрирования — производятся в результате
постоянной практики почти автоматически, часто со смутным
представле­нием о когда-то выученных правилах и еще чаще, к сожалению,
с полным забвением рациональных основ этих правил. И именно с процессом
математического действия лучше всего сравнить процесс правильного
письма, так как и тут сперва была рацио­нальная основа, затем правило
и, наконец, автоматизм»91.

Каждая работа ученого в той или иной мере показывала механизмы
решения спорной научной задачи, пути возможного прорыва в исследовании
знака – текста – системы. Одним из них стал сознательный эксперимент:
фонетический, грамматический, стилистический, структуральный. Он всегда
вдумчиво проводил его сам — с учениками, в научной и творческой работе,
но и внимательно следил за экспериментами других, анализировал их, так
сказать, как эксперт.

Вот еще одна выдержка из вышеуказанной работы:

«Не меньшим фанатизмом и педантизмом было бы и стрем­ление провести
все наблюдения над языком в их чистом виде, без всякой примеси
эксперимента. Опыт трех вышедших пока учебников
лабораторно-хрестоматийного типа (автора этих строк, Фридлянд и Шалыт и
Ушакова, Смирновой и Щепетовой), равно как и одного дореволюционного
учебни­ка того же типа («Русский язык» Новиковой), показывает, что
наблюдения над языком неразлучны с экспериментом. Так, наблюдая на
каком-нибудь тексте формы времени глагола, мы естественно не только
сопоставляем формы разных времен данного текста друг с другом, но и
образуем к каждой форме две других, с ней соотносительных (напр.: я пригласил вас, го­спода, для того, чтобы сообщить вам пренеприятное известие – я приглашаю вас, господа… – я буду приглашать вас, господа…), и
заставляем ученика на этом сопоставлении всех трех форм от одного и
того же глагола вскрыть значения времен. Это обычно называется
«наблюдением», но в сущности это уже эксперимент, так как здесь
производится намеренное изменение фактического явления речи для целей
изучения. В некоторых случаях экспери­ментирование идет еще дальше,
создавая факты, в языке совсем отсутствующие. Так, разъясняя
согласование прилагательного с существительным, мы обычно спрашиваем:
можно ли сказать «добрый ночь», «зеленая дуб» и т.
д.? Всякий педагог знает, что такое экспериментирование не только
экономит время, но и дает гораздо более яркую картину данного явления
уму ученика, чем какую может дать чистое наблюдение. И однако нам
приходилось слышать протесты против такого экспериментирования во имя
все той же святой «естественности» и опасения, как бы это не испортило
речи учащихся. Но нам думается, что ни один русский ребенок не начнет
говорить «зеленая дуб» до тех пор, пока ок­ружающая его языковая среда
не начнет так говорить, и аналогия с так называемой какографией не
имеет здесь никакого применения. Что же касается принципа
благоговейного отноше­ния к авторскому тексту, то он нам кажется в этих
случаях доведенным до идолопоклонства»92.

Исключительно внимателен, даже в чем-то педантичен был А. М.
Пешковский к делу школьного словесного образования. Почти все его
статьи в той или иной мере поглощены этой проблематикой. Он как
страстный энтузиаст отстаивал научные принципы изучения родного языка в
школе, искал разумные «компромиссы» в самых сложных ситуациях, как,
например, в такой:

«Одно дело накоплять факт за фактом без всякой об­щей идеи и потом
узнавать от учителя, что такая-то сумма фак­тов называется
«существительным», такая-то — «прилагатель­ным» и т. д., и другое дело
— разделить с самого начала все факты по основным признакам на основные
группы и затем изу­чать частные отличия внутри каждой группы. Второй
путь не только живее и интереснее, но и продуктивнее, так как частные
отличия гораздо легче и быстрее ухватываются при свете общей идеи. При
изучении систематики растений, напр., было бы стран­но переходить
просто от цветка к цветку, сравнивая каждый вид с предыдущим и накопляя
эти сравнения до бесконечности. Тут дается сперва на нескольких
образцах общее понятие о цветке и его частях — пыльниках, пестике и т.
д., и затем уже сличение отдельных видов производится на почве этих
общих по­нятий. То же и при всяком изучении. Таким образом, проблема
доведения значений частей речи до уровня детского понимания есть
живейшая и основная проблема методики грамматики. А ультраформализм
должен ее отрицать, так как он самые значе­ния эти отрицает»93.

Наконец, что бы ни говорили о нем современники и исследователи его
творчества, всячески отдаляя А. М. Пешковского от его родной стихии —
компаративистики, он был и оставался историком, но практика
жизни и обстоятельства не дали развиться этой грани его исключительного
таланта. Только по отдельным, весьма примечательным суждениям мы можем
говорить, насколько чуток был он к этой области лингвистических
исследований. Например, в статье «Проблемы взаимоотношения методологии
и методики языковедения» он не раз обращался к таким проблемам.
Приведем некоторые выдержки:

«Историческое языковедение, как известно, пользуется вполне
раз­работанным и создавшим самое науку методом реконструкции
пра­языков, или так называемым «сравнительно-историческим» методом. Так
как систематическое изучение истории языка не входит в курс трудовой
школы, то широкого применения этого метода в ней, ко­нечно, быть не
может. Однако в старших группах по новейшим про­граммам должно быть
дано понятие о родстве языков, о месте рус­ского языка в
индоевропейской семье и о диалектическом дроблении его. Тут перед
методистом встает вопрос, дать ли эти сведения чисто догматически, или
оживить и углубить их знакомством с самим ме­тодом, давшим их науке.
Сами по себе сведения эти настолько интересны учащимся и настолько
легко даются им, что нельзя здесь признать методологическое углубление
категорически необходимым. Однако мы не впадем, как нам кажется, в
лабораторно-методический утопизм, если посоветуем учителю все-таки по
возможности осу­ществить его. Дело в том, что наши русские языки, а тем
более диа­лекты, так близки друг к другу, что произвести на
каких-нибудь двух-трех фактах, взятых из разных языков или диалектов,
рекон­струкцию соответствующих прафактов займет очень немного времени.
А с другой стороны, состав группы в языковом отношении в горо­дах не
может быть настолько однороден, чтобы нельзя было при этом опереться на
факты живой речи самих детей, что конечно весьма оживит дело. Не только
белорусские, украинские и великорусские корреспондирующие факты будут
живы для детей, но даже и иносла­вянские при условии наличия хотя бы
одного поляка в группе (наи­более частый случай) могут быть
использованы как живые, затраги­вающие группу в целом. А преподавание
во II ступени немецкого языка и использование некоторых русских
заимствований из роман­ских языков и греческого языка (наиболее
распространенных, конечно) дадут возможность довести дело и до
индоевропейского пра­языка. Все это мы представляем себе, разумеется,
только как коро­тенький экскурс (часовой или двухчасовой) для
ознакомления с методом, а отнюдь не как работу, на которой дети сами
будут открывать родственные отношения между языками, что не
соответствовало бы ни их запасам языковых фактов, ни месту вопроса в
программе. А ознакомление с методом мы считаем целесообразным, так как
только оно избавит оканчивающих трудовую школу от того дилетантского,
общераспространенного в донаучный период языковедения, но вполне
естественного и сейчас представления, что всякое сходство между языками
может быть объяснено родством, и что все дело только в сте­пени
сходства. Понимание разницы между сходством совершенно случайным,
сходствам, происходящим от заимствования, и сходством, происходящим от
родства, может быть дано только знакомством с ме­тодом.

При систематическом изложении истории языка возникает круп­ный
методический вопрос, как излагать эту историю: нисходя ли от
современного состояния языка в глубины прошлого или восходя от этого
прошлого к современности. Но так как история родного языка, как уже
сказано, сама по себе не входит в курс трудовой школы, то это вопрос
методики языковедения в вузах, а не в трудовой школе. Ознакомление же с
методом, предложенное выше, уже по самой сути своей требует конечно
нисхождения от современности к прошлому.

Помимо сравнительно-исторического метода историческое языковедение
пользуется для эпох, засвидетельствованных письменными па­мятниками,
собственно-историческим методом. Здесь имеется тоже вполне
разработанная методология восстановления фактов языка по фактам письма,
но эта область, понятно, уже ни с какой стороны не может касаться,
трудовой школы»94.

Мы говорили о других обстоятельствах — и научных, и общественных,
которые диктовали развитие иных идей, прогресс новых направлений. Это
остро чувствовал ученый. И здесь его главная задача состояла в
пропаганде и развитии описательного языкознания, разработке его методологии и, если угодно, «физиологии». Он писал:

«Переходя от исторического языковедения к описательному, мы вступаем
сразу в совершенно иные условия: 1) в противоположность отчетливой
разработанности методов исторического языковедения, ме­тодология
описательного языковедения совершен но не разрабо­тана; 2) в
противоположность слабой заинтересованности школы в первой методологии,
она кровно заинтересована во второй, так как именно, описательное
языковедение преподается и должно препода­ваться в школе. Ведь школа
[—] родина этого отдела языковедения, и до де Соссюра сама научная суть
его, замаскированная школьными нуж­дами, была под сомнением.

Что же можно сказать в настоящее время в пределах отдельной статьи о методологии описательного языковедения?

Прежде всего нужно отметить, что здесь яростно борются два
ме­тодологических течения, которые можно коротко обозначить лозун­гами:
«от звуков к значениям» и от «значений к звукам». Первое развилось на
почве сравнительно-исторических изучении. Второе про­возглашено в
последнее время некоторыми французскими лингви­стами. Оба течения
сознают себя именно методологическими и именно в этом качестве
противопоставляют себя друг другу. Однако нам кажется, что как раз в
этом отношении они оба заблуждаются. Нам думается, что борьба между
ними, поскольку дело идет именно о данных лозунгах, протекает на самом
деле не в плоскости метода, а скорее в плоскости порядка исследования,
и, может быть, даже только порядка изложения предмета»95.

Но и в этом направлении А. М. Пешковский никогда не следовал слепо
авторитетам, а шел от психологии восприятия слова, звука, значения — он
всегда отлично чувствовал природу лингвистического знака как живого
явления и вполне определенно высказался на этот счет:

«Раз звука без значения в языке нет (ведь даже отдельный звук — это
фонема, т. е. дифференциальный носитель зна­чения) и значения без звука
тоже, то как же можно исходить из звука или исходить из значения? Как
можно исходить из того, чего как отдельной величины нет и чего как
отдельной величины даже и представить себе нельзя? Можно только
удивляться, как не­которые ученые, стоя целиком на позиции де Соссюра,
настаивают все же на том, что надо идти от звука к значению, а другие,
стоя на той же позиции, настаивают на обратном. В описательном
языковедении мы изучаем только звукозначения и их взаимные соотношения»96.

Перефразируя некогда высказанное И. И. Срезневским об А. А. Потебне
мнение, можно с уверенностью сейчас его отнести и к А. М. Пешковскому:
«Не он начал то, за что взялся; но он продолжал начатое другими с таким
успехом, что если теперь кто-нибудь займется изучением русского языка…
и не возьмет в помощь себе [трудов А. М. Пешковского], то он во многих
случаях останется в темноте, с вопросами без ответов или с неясными
ответами без доказательств»97.

Подвигом всей своей деятельности Александр Матвеевич Пешковский показал
ориентиры в науке не скупым языком терминов и надуманными концепциями,
а непосредственным экспериментом и гениальной интуицией словесного
«материалиста», не мыслившего себя без творчества.
Именно оно как наивысшая степень интеллектуально-духовного прозрения
способствовало самовыражению А. М. Пешковского. Этот завет он оставил
потомкам.

1
Отдел рукописей Института русской литературы (Пушкинский Дом). Ф. 562.
Оп. 3. Ед. хр. № 963. Лл. 42 об. – 43 об. (автограф без даты; есть
основания полагать, что это письмо относится к концу 1890-х гг.).

2 Булахов М. Г. Восточнославянские языковеды: Биобиблиографический словарь. Т. 3. — Мн., 1978. С. 126.


источники:

http://mpgu.su/scientists/peshkovskiy-aleksandr-matveevich/

http://genhis.philol.msu.ru/zhizn-i-trudy-aleksandra-matveevicha-peshkovskogo/

Оцените статью